← К описанию

Николай Добролюбов - Заволжская часть Макарьевского уезда Нижегородской губернии



Книга эта составляет перепечатку статей, помещавшихся во многих номерах «Московских ведомостей» нынешнего года[1]. Они отличаются тем же честным и правдивым направлением, которое привлекло столько читателей к рассказам гг. Щедрина и Печерского[2], и потому были замечены и прочтены многими с большим интересом. Действительно, статьи графа Н. С. Толстого составляют приятное явление в среде тех литературных произведений, которых ряд открыт был в прошлом году «Губернскими очерками»[3]. Направление, которое ранее других выказал г. Щедрин, в каких-нибудь два-три месяца приобрело себе множество последователей и до сих пор постоянно встречает горячее сочувствие в публике. Но нельзя не сознаться, что такое направление не может быть долговечным в той форме, в какой теперь всего более выражается. Никто не станет спорить, что высшее достоинство юридической нашей беллетристики[4] последнего времени заключается в ее общественном значении, а не в красотах поэтических. Но общественное значение всех юридических рассказов весьма много теряет под покровом крутогорских, черноборских и малиновских прозвищ. Крутогорск, равно как и Малинов[5], построен авторским воображением, и воображение вследствие этого распоряжается в своих владениях, как ему угодно. Будь я сам Фейер или князь Чебылкин[6], вы, обиженный и ограбленный мною, не можете привести меня в суд, с «Губернскими очерками» в руках вместо всяких документов. Я могу вам сказать, что мало ли чего сочинители ни выдумают: на то они сочинители! Разумеется, общественное мнение узнает меня и покарает, если мои поступки описаны так добросовестно, как г. Щедрин описывает. Но, к сожалению, подражатели его не всегда так верны действительности. Теперь же многие пускаются в юридическую поэзию,

Наобум, мешая
С былью небылицы[7].

При отсутствии достоинств чисто литературных это весьма дурно; доверие ко всему рассказу подрывается какой-нибудь неловкой подробностью, и читатель думает: если бы это была правда, то уж так и быть, – но если автор сочиняет, то мог бы сочинить что-нибудь позамысловатее и поинтереснее. А то, право, мы скоро дождемся, что на бедных русских чиновников взвалят криминальные анекдоты всех веков и народов… Недавно, например, один из подражателей Щедрина и Печерского напечатал, будто исправник спрашивал мужика, когда ему легче было – при исправничьем управлении или при окружных, а мужик отвечал: «При вас было тяжельше». – «Да отчего же?» – спросил исправник с досады. «Да как же, – пояснил мужик, – бывало, барана-то взвалишь на плечи, прешь его, прешь к твоей милости, аж лоб взопреет; а теперь возьмешь хворостинку и шутя все стадо сгонишь к окружному»[8]. Ну, кто же не знает, что это из восточной басни – чуть ли не про самого Гарун-аль-Рашида?[9] И в каких краях лежит эта пастушеская, многоскотинная провинция, где окружной берет взятки с казенных крестьян стадом баранов? Каждый человек, мало-мальски неглупый и привыкший к судейской казуистике, не затруднится, конечно, хоть каждый вечер придумывать по нескольку десятков самых замысловатых столкновений чиновников с просителями; но ведь это будет в некотором роде литературный Собачкин[10], рассказывающий о том, как жена мужа высекла вместо девушки. Публика хочет правды; она потому и обрадовалась «Губернским очеркам», что увидела в них правду, жизненную, общественную правду. В последние семь или восемь лет литература наша все толковала о разных смешных случаях, вроде того, что человек поехал на Пески, а попал на Крестовский, да громогласно высказывала «надежды глупые первоначальных лет»[11], до которых никому не было дела. Действительная жизнь как будто была заколдована для писателей; они как будто не смели коснуться заповедной почвы и вертелись обыкновенно в тесном кругу сердечных ощущений. В это время появлялись сердца самого разнообразного свойства: слабые и твердые, женские и мужские, без перегородок и с перегородками. Такое направление – сердечное – страшно надоело всем, потому что, оторванное от действительных, жизненных русских интересов, было вяло и бесцветно. Живой голос человека, благородно и дельно заговорившего о том, что близко к нам, пробудил многих; многие тотчас же отозвались на этот голос, как бы обрадованные новым открытием, что можно говорить и еще кой о чем, кроме скромного анализа сердечных ощущений, взятых в отвлечении от общественной жизни. Литература оживилась и привлекла общественное внимание. Но теперь уже напрасно было бы рассчитывать, что публика заинтересуется всяким рассказом, всякой комедией, в которой только говорится о мошенничестве, прикрытом законными формами. Освоившись несколько со способом литературной огласки, публика во всяком самом благонамеренном рассказе потребует уже теперь, во-первых, жизненной правды, а не житейских сплетен и, во-вторых, литературного достоинства. Следовательно, по самому естественному порядку дел писатели, одаренные талантом, должны теперь оживлять свои поэтические вымыслы верной и правдивой передачей своих наблюдений над общественными интересами; писателям же, не имеющим литературного таланта – но бывалым и много видавшим, – остается передавать публике свои заметки без особенных притязаний, с одною заботою, чтобы их рассказы и описания были строго верны и честны…