← К описанию

Михаил Арцыбашев - О Толстом



Если бы в то время, когда Моисей шел умирать на гору, а Иисус возносился на небо, существовали газеты, божественные легенды вряд ли дошли бы до нас в виде легенды. Вместо них были бы бюллетени. В этих бюллетенях была бы правда, но правда о предсмертной изжоге, икоте и судорогах. Нужна ли человечеству эта пошлая правда? – спрашивает один публицист.

Странный и легкомысленный вопрос: правда никогда не бывает пошлой. Она может быть страшной, отвратительной или жестокой, но пошлость не живет в правде. И прежде всего и всегда надо знать правду, хотя бы неполную, хотя бы только о предсмертной изжоге. Даже изжога даст больше, чем самая сладостная легенда, ибо легенда есть обман, и каким бы возвышающим ни был он, неизбежно сомнение и разочарование, а за ними полное отчаяние.

Боже мой, как далеко были бы мы теперь от того топкого, не дающего никакой опоры ногам человека места, на котором стоим, если бы человечество шло путем правды, какова бы она ни была, а не бросалось из стороны в сторону за болотными огнями красных вымыслов.

Многие, в газетных статьях, письмах и личных беседах, спрашивали меня, почему я не принял участия в похоронах Толстого?

Я никогда не стремился в Ясную Поляну, когда Толстой был жив, а теперь, когда он умер, стало известно одно из его последних писем. «Вечные гости, кинематографы, авиаторы и проч. сделали отвратительной мою жизнь, я должен отдохнуть…»

Конечно, это говорилось не о тех, нищих духом, которые шли к Толстому за разрешением мучительных сомнений и хотели воплотить или воплощали в своей жизни заветы его учения. Такие делали его жизнь полной смысла, и таких он хотел и не мог не хотеть видеть. Это были родные его по духу, и сердце его радовалось и болело вместе с ними.

О чем стал бы говорить с ним я? Какое удовольствие могло доставить старику посещение писателя, по духу искренно чуждого его вере?.. Удовольствие спора? Нам не надо было для этого видеть физиономии друг друга. Я был известен ему как писатель, и если бы мои взгляды на жизнь интересовали его, он мог бы прочесть мои книги, как я прочитал его. Заставлять же его интересоваться мною, заставлять спорить я не хотел. В моей жизни он сыграл слишком большую роль, чтобы я не чувствовал к нему благодарности и не жалел бы его. И как жаль, что так же не поступали все те, кто лез к нему без всякого определенного дела, наполнял его дом суетой дворцового приема, ходил за ним по пятам и, наконец, – «отравил ему жизнь»! Бог знает, сколько раз Толстой мечтал о том, чтобы черт убрал всех этих назойливых мух, лезущих ему в глаза и уши, чтобы осталось возле него несколько человек, и в тихой беседе с ними, в уединении яснополянском, мог бы он пожить, подумать и помолиться по-своему.

Ну а что касается собственно похорон, то, если кому доставляет удовольствие возиться с трупами, посыпать могилки елочкой, таскать веночки и голосить вечную память – дело их. На это тьма охотников, мне же это ни к чему. Поменьше бы возни с трупом, побольше бы уважения к живому. А то при жизни, точно ризы Христовы, по живому телу делили Толстого на гениального художника и плохого мыслителя, в эпоху революции провозглашали его выжившим из ума старикашкой, всю жизнь терзали напоминаниями о разладе между жизнью его и учением, лезли в глаза, терзали, оскорбляли, а после смерти завыли, как волки в поле.

Одна барышня рассказывала мне, как в день смерти Толстого прибежал к ней некий студент и сказал, схватившись за голову: как мы будем жить, как мы будем дышать без него!.. А когда дня через три жестокая барышня невинно осведомилась, как его здоровье и как ему дышится, студент удивился, а поняв злость вопроса, жестоко обиделся… Ничего, дышит и по сей день!.. Это не пустяк, и студент этот – яркий выразитель многих тысяч весьма далеких от наивности людей. Сколько было споров, с участием премьера Плеханова, между прочим о том, страшно или не страшно жить с Толстым и без Толстого, сколько известных людей писало, что им легче жить с Толстым, что они счастливы, живя в одно время с ним, а между тем никто из них в своей жизни, и как человека, и как писателя, не принял ни одного из заветов Толстого и после смерти его продолжал жить совершенно так, как и при жизни его.