← К описанию

Константин Богданов - О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и экзотизмов



Предисловие

Декларируя изучение «духовной культуры», гуманитарная наука апеллирует к понятию, популяризацию которого принято связывать с Вильгельмом фон Гумбольдтом. «Духовная культура», по Гумбольдту, обозначает религиозно-нравственные представления, санкционированные опытом государственной жизни и приводящие к социальному совершенствованию1. Современное истолкование того же понятия варьирует, но в общем подразумевает понятия (а попросту говоря – слова), выразившие собою идеологию европейского Просвещения: «опыт», «дух», «культура», «общество» и т.д. Не нужно доказывать, что общественные идеалы небезразличны к выражающим их словам. Знаменательно, что и само слово «идеология» было введено в научно-публицистический оборот (в работе Антуана Дестю де Траси «Элементы идеологии», 1815) в качестве понятия, обозначающего не что иное, как систему слов, атрибутивных к ценностным установкам западноевропейской цивилизации. Появившиеся вослед книге де Трасси десятки несравнимо более рафинированных дефиниций «идеологии» не меняют справедливости исходного к ним определения2. Сегодня, как и во времена Трасси, предполагается, что в основании любой политической культуры (а шире – «культуры вообще») заложен набор «ключевых понятий», предполагающих их соотнесение с «ключевыми понятиями» другой культуры. Условием же самого этого соотнесения – в терминах кросскультурной коммуникации – мыслится установление набора сравнительно общих ценностей человеческой цивилизации (таковы, например, по классификации К.С. Ситарама и Р.Т. Когделла, «иерархия», «агрессивность», «патриотизм», «религия», «авторитаризм», «деньги»)3. Но каким образом можно судить об определенности выражаемых этими ценностями социокультурных метанарративов (grand recits, master narrative), т. е. тех «главенствующих повествований», которые, с одной стороны, определяют возможность целостного представления об обществе, а с другой – убеждают в том, что существуют разные общества и разные культуры4. Какими языковыми средствами достигается в этих случаях медиальная и коммуникативная прагматизация «ключевых понятий» идеологии?

Исследователи-обществоведы в целом согласны, что отношение к языку – важнейший критерий идеологического прожектерства и социального экспериментаторства. Изменения в жизни общества не только сопровождаются дискурсивными трансформациями, но и неосуществимы вне этих трансформаций. Контроль над обществом – это также контроль над его языком, «создание» общества – это «создание» его языка. Привычной и в общем уже тривиальной иллюстрацией на этот счет является фантасмагория Джорджа Оруэлла «1984», где правители тоталитарного государства опираются на специально сконструированный – контролирующий, но потому же и контролируемый – язык. Радикализованная Оруэллом картина становится, однако, нетривиальной, если задаться вопросом о том, к какому языку апеллируют предполагаемые или реальные строители общества. Новояз в придуманном мире Оруэлла отличен, например, от языка, который, по мысли графа де Местра, мог бы стать основой чаемого им новоевропейского мира. Это – уже не новояз, но древняя латынь (замечу попутно, что Исайя Берлин ошибался, проводя в данном случае параллели между де Местром и фашистами, языковая политика которых напоминает именно Оруэлла)5. Едва ли случайно, что, как и в романе Оруэлла, в истории России претензии власти выражаются в претензиях самих властителей решать вопросы языкознания: Петр правит корректуры опытов новой русской азбуки и дает наставления в практике перевода с иностранных языков6, Екатерина II декларирует примеры языкового пуризма и озабочена созданием сравнительного словаря всех известных языков мира7, Павел I цензурирует общественно-политический лексикон8, Николай I порывается реформировать традиционную графику польского языка заменой латинского алфавита – русским