← К описанию

Нина Шамарина - Чем пахнут звёзды



Охра

Самое мое первое воспоминание не относится к радостным. Не знаю, может, психолог, услышав такое, найдет объяснение каким-либо моим комплексам, но я считаю, что те события, которые я не забываю, запомнились исключительно своей яркости и выпуклости благодаря, а не тем, что имели горестную, а подчас и трагическую основу.

Самое-самое первое, что я помню, это лежащего на столе в ярких цветах и обитом красным ситцем ящике бледного человека. Моя мама, округляя глаза, уверяла, что я этого помнить никак не могу: когда умер ее брат, мне не было и двух лет, но признавала, что все выглядело именно так, как я рассказываю. Как часто, слушая рассказы подросших детей, мы удивляемся: как ты помнишь, ты ж была такая маленькая! Но поди ж ты! Сколько картинок хранит хрупкая детская память.

Вот мы втроем – отец за рулем газика, мама и я на ее коленях – подпрыгивая и ударяясь головой о потолок – катим по ухабистой проселочной дороге. В одно из головокружительных подскакиваний я ударяюсь о металлическую ручку. Губы разбиты, мама прикладывает мне к лицу белейший капроновый шарфик. Он еще хранит тепло ее кожи и запах пудры «Сирень». Вообще, разбитые губы – символ моего детства. Я прекрасно помню их солоновато-металлический вкус от постоянных ранок, лопнувшей кожи.

Странно, что картины прошлого хранятся в моей памяти стационарными виньетками, как открытки, не изменяясь с годами, не развиваясь, и не тускнея. Только теперь кажется, что я помню не событие, а то, как я рассказываю о нем кому-то. Я почти уверена, что эти воспоминания, перенесенные на бумагу, исчезнут, разлетятся, как пепел от сожженной страницы: сначала он держит форму, можно даже различить отдельные буквы, но стоит прикоснуться, как страница обращается в серебристую пыль.

Но некоторые выпрыгивают из глубин памяти только сейчас.

Например, про то, как красят полы. Сначала в доме появляются тяжелые металлические банки с загадочной надписью «Охра»; за чаем (а про вечерний чай написан отдельный рассказ) все чаще возникают разговоры о том, когда лучше красить – утром, перед работой, или в выходной?

Совершенно не помню, в какой день и, главное, как полы красили? Кто? Осталось ощущение зябкости и зыбкости. Двери и окна открыты настежь, по комнатам гуляет сквозняк, одуряюще пахнет краской: запах тяжёлый, резкий, но хочется вдыхать его вновь и вновь. От входной двери до противоположной ей стены на кирпичах покоится широкая пружинистая шершавая доска. Стоя на ее середине, так весело качаться! Но мама гневается (Сломаешь!»), и гонит меня прочь из квартиры на улицу. А назавтра, проснувшись, первым делом ловлю отраженное от блестящих половиц солнце. Мамы нет, она уже на работе, и я трогаю окрашенный пол сначала пальцем, потом ладонью, потом, вскочив на ноги, пробегаю по узким планкам пола как по клавишам: до-ре-ми-до! А той широкой великолепной доски уже нет, только те места, где вчера лежали кирпичи, свежеокрашены. Рядом белеет записка: «Не трогать, не наступать!», но напрасно. На квадратике у маминой кровати навсегда остался отпечаток моего мизинца.


Какой кистью красили полы, я тоже не помню, а вот, что печку белили мочальной кистью, знаю наверняка. Кисть, и правда, была похожа на мочалку, какую мы брали с собою в баню, только та – большая и растрепанная, а эта туго стянута в пучок, с оставленной бахромой на краю.

Печка стояла между кухней и комнатой. Ее плоская спина, обращенная к комнате, служила стеною – зимой теплой и даже горячей иногда. К этой стене в холода ставилась моя кровать, а летом, когда печь топили редко, побелку, стертую с бока печки моим одеялом, приходилось обновлять. Это часто поручали мне, стоило чуть-чуть подрасти. В самый первый раз у меня ничего не получилось. Я макнула кисть в побелку – толченый мел, разведенный водой. Побелка капала вокруг, и я заспешила: с силой провела по печке на высоте своего роста раз и другой. Но печка не стала белее, как я ожидала, а наоборот потемнела, посерела… я снова макнула, и снова провела, и так до тех пор, пока под кистью не обнажились красные отмытые кирпичи.